«Сделал Моисей медного змея и выставил его на знамя». Медный и золотой, фаллический Змей, знак мужского пола, есть один из двух образов Саваофа-Сабазия, так же как Иагве-Иакха, а другой – жертвенный Бык, Телец: вспомним досинайского Иагве-Молоха под видом Тельца, в древнеханаанских (филистимских) святилищах Дана-Вефиля (J. Soury, Etudes historiques, 26) и бесчисленных жертвенных Тельцов, от Вавилона до Юкатана. Жертвенный Бог – символ «боговкушения»; фаллический Змей – символ «богосупружества».
Бык родил Змея,
Змей родил Быка.
Taurus draconem genuit
et taurum draco,
по загадке орфиков, так поразившей христианских учителей, что все они вспоминают ее и не могут ни разгадать, ни забыть (Clement Alex., Protrept., II, 16. – Firm. Matern., 26, I. – Arnob., adv. nat., V, 21. – Fracassini, 86. – L. Frobenius, Die Atlantische Götterlehre, 1926, p. VI).
Это сочетание двух древнейших символов – Быка и Змея, судя по тому, что оно повторяется бесчисленно не только в Азии, Европе, Америке, но и у нынешних дикарей (или «одичалых») Западной Африки, восходит к первичному религиозному опыту – «перворелигии» всего человечества: Бог объемлет всего человека, – в тайне питания, личности – в Одном, и в тайне рождения, пола, – в Двух.
Змейка, литая из червонного золота, coluber aureus, «опускается посвящаемым за пазуху, и вынимается снизу, eximitur rursus ab inferioribus partibus», описывает Арнобий таинство бога Сабазия (Arnob., contra gent., V, 21). Скользкая змейка скользит по голому телу, точно сама Смерть проводит по теплому телу холодным перстом. Надо быть о двух головах, чтобы с этим кощунствовать: узнают – убьют. Если же человек действительно верит, что в эту минуту соединяется с Богом, то лучше ему сойти с ума, умереть от ужаса, чем испытать нечистую похоть.
«Бог сквозь чрево»: «ядущий Меня жить будет Мною»; и «Бог сквозь чресла». – «Какие странные слова. Кто может это слушать?»
Это ли соблазняет вас?
Дух животворит;
плоть не пользует ни мало.
Слова, которые говорю Я вам,
суть дух и жизнь.
Может быть, святые, знающие всю тайну небесно-земной любви, не соблазнились бы этим.
Богосупружество и Боговкушение, тайна Двух и тайна Одного, во втором эоне – Сына, расторгнуты; между ними и зазияли те исполинские пустоты, куда проваливается все («Атлантида-Европа, Атлантида-Содом»); но, может быть, в третьем эоне – Духа-Матери, две эти тайны соединятся вновь.
«Смех» тоже грубое, обнажающее слово. Будем же помнить, говоря о «смешном» в таинствах, что мы говорим о страшном.
Страшное – смешное, это сочетание в божеском и демоническом – одна из таинственнейших загадок нашего сердца. Только что начинают обнажаться глубины, – тоже своего рода «обнажение стыдов», – только что, хоть одним кончиком, входит, вклинивается тот мир в этот, как первая, сначала легкая, гамма впечатлений: «странно», «забавно», «смешно»; но тотчас гамма тяжелеет: «жутко», «стыдно», «страшно»; и вдруг – холодок нездешнего ужаса в лицо, и волосы дыбом встают. Это иногда и в самом маленьком.
Вечер мглистый и ненастный.
Чу! не жаворонка ль глас?
Ты ли, утра гость прекрасный,
В этот поздний, мертвый час?..
Как безумья смех ужасный
Он всю душу мне потряс.
«Черт любит смеяться», это знают все; но только святые и, может быть, посвященные в древние таинства знают, что иногда и Бог любит «смех» – опять грубое слово, неверное, но у нас другого нет. Знает ап. Павел «юродство», как бы смешной и страшный, «соблазн Креста», scandalum Crucis; знает и Данте, что Божественная комедия выше трагедии; знают все великие художники, что не до конца прекрасно все, что без улыбки; знает друг, всю жизнь проживший с другом, что значит улыбка, когда он целует ее на мертвых устах. Но знают, увы, и обитатели ада, что самые мертвые, Стигийские воды ужаса отливают радугой смеха.
Это двойное жало смешного – страшного особенно язвительно в «обнажениях стыда». Но не побоялся Давид и его в Мелхолином смехе; не побоялся Авраам своего же собственного, самого страшного, смеха, когда, в святую ночь обрезания – «Богосупружества», тотчас после «великого мрака и ужаса», пал на лицо свое, пред лицом Господним, «рассмеялся и сказал: неужели от столетнего будет сын?» (Быт. 17, 17). И, может быть, Богу этот человеческий смех, как первая улыбка младенца – матери. Тихая улыбка над священным ужасом – голубое небо над смерчем.
Этим-то смехом – божеским или демоническим, пусть каждый сам решает, – озарена вся последняя часть Елевзинских таинств. Но, кроме одного глухого, хотя и глубокого, намека в Гомеровом гимне Деметре, все языческие свидетели молчат о нем; говорят свидетели христианские; но в грубых и мимо идущих словах их – все та же «оглобля», раскрывающая лепестки ночного цветка или очи уснувшей Психеи.
Скорбную Деметру увеселяет «непристойною шуткою», propudiosa obscenitas, старая служанка елевзинского царя, Келея, Баубо (или Иамбо), «обнажая те части тела, которые естественное чувство стыда велит скрывать», возмущается Арнобий (Arnob., contra gent., V).
Множество глиняных женских изваяньиц, изображающих эти иератически-непристойные телодвижения Баубо, найдено в Египте Птоломеевых времен. В дни Озирисовых таинств, вспоминает Геродот, бубастийские жены («Баубо» – «Бубастис», может быть, один корень), «стоя в лодках, плывущих по Нилу, подымают одежды свои и обнажают чресла перед глядящими на них с берега мужчинами. Есть у них о том святое слово, hieros logos, но мне его не должно открывать» (Foucart, Les mystères d’Eleusis, 1914, p. 467). Слово это мы знаем: «воскресение». Мужа-брата своего, Озириса, воскрешает Изида, сочетаясь с ним в братски-брачной любви, живая – с мертвым.