Меньшего достигли «бесы» в Греции, земле язычников. Здесь человеческие жертвы очень редки, по крайней мере, за память истории, но, кажется, совсем не прекращались никогда. В самую цветущую пору эллинства, в двух шагах от Сократа и Платона, в канун Саламинской битвы, прорицатель Евфрантид сообщил Фемистоклу волю богов о принесении в жертву Дионису Лютому, Omêstês, трех персидских юношей пленников, родственников Ксеркса. Фемистокл ужаснулся, но войско заставило его исполнить волю богов (Plutarch., Themistocl., XVII). А фиванскому вождю, Пелопиду, когда ему приснился двусмысленный сон о человеческой жертве – рыжей кобылице, посланной богами, вместо рыжеволосой девушки, – прорицатели, вспомнив жертву Фемистокла, говорят: «Столь беззаконной и варварской жертвы благие боги не примут. Ныне ведь правят миром не Тифон и гиганты, а Бог Всевышний, Отец богов и людей. Думать безумно, что богам угодны убийство и кровь. Если бы так, то следовало бы отвергнуть богов, как бессильных, потому что лишь в слабых и порочных сердцах могут рождаться столь безумные и жестокие желания» (Plutarch., Pelopid, XXII).
Кажется, мудрее и благочестивее нельзя было ответить. После того раскаленного, ханаанского солнца Молохова, – «Бог твой, Израиль, есть огнь поядающий», – точно росною свежестью повеяло вдруг, – святою ночью мистерии. Это, может быть, не менее свято, чем у пророков Израиля: «Милости хочу, а не жертвы». Греки не могли бы этого знать, если бы тут же у них, в Дионисовых таинствах, не сохранилась святая «скрижаль атлантов».
Мы, христиане, человеческих жертв не приносим. Полно, так ли? Страшный вопрос, но не вольный, если хорошенько подумать о том, что мы не говорим, а делаем.
Во второй половине прошлого века, Вязниковского уезда, деревни Слободищ, крестьянин-спасовец, беспоповского толка, Михаил Куртин, 57 лет, зарезал родного сына, семилетнего мальчика, Григория, в убеждении, что это «угодно Спасу». Вот что показал Куртин на суде: «Однажды ночью печаль моя о том, что все люди погибают во грехе, сделалась так велика, что я не мог уснуть и несколько раз вставал с постели, затепливал свечи перед иконами и молился со слезами о своем спасении и спасении семейства своего. Тут мне пришла мысль спасти сына от погибели вечной... Боясь, чтоб он не развратился в вере и не погиб, я решил его зарезать... Я сказал ему: „Встань, Гришенька, надень белую рубаху, я на тебя полюбуюсь“. Он надел и лег на лавку... Тогда я подложил ему шубку под голову и, заворотив подол рубашки, несколько раз ударил в живот ножом. Он затрепетал и начал биться... Желая поскорее прекратить его мучения, я распорол ему живот сверху донизу... Вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал перед образом на колени, прося Бога принять милостиво новую жертву». Заключенный в остроге Куртин, еще до решения дела в суде, запостился до смерти (К. Леонтьев. Восток, Россия и славянство. II, 14, 15).
Кто такой Куртин? Дикий изувер, больной, сумасшедший. Страшная болезнь его – «атавизм», «пережиток», в новом личном, древнего общего. Слабые, почти невидимые, «пережиточные клетки», атомы, уходящие в глубь веков, к дикарю, к зверю, таятся в каждом из нас. Их-то Куртинова болезнь, по свойственному всякой болезни, «закону преувеличений», безмерно увеличила, так что в Куртине мы можем наблюдать, как в микроскоп – инфузорию, древнее, ночное, может быть, только до времени спящее в нашем собственном сердце, чудовище. Будем же помнить Куртина, изучая древние, человекожертвенные и богожертвенные таинства: он – страшный, но верный, учитель их, как бы чудом уцелевший обломок незапамятной древности, – древнее Ханаана, Египта и Вавилона, – современник пещерных медведей и мамонтов, а может быть, и самих «атлантов», – тех, кто зажег первое пламя человеческих жертв, испепелившее мир.
«Первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал на колени». Древнему солнцу Ваалу-Молоху, он и приносит сына в новую жертву: «Возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, и принеси его во всесожжение». Страшно-действенно принял эти слова Куртин, – не то, что учитель Церкви, Евсевий Кесарийский. Жертва за жертву: Бог принес Сына Своего в жертву человеку, и человек – Богу. Разве это не справедливо, не логично, по логике безумья – веры: credo, quia absurdum? Самое страшное здесь, может быть, то, что Куртин так же невинен, такой же «уст своих не отверзающий агнец», как семилетний Гришенька. «Боже мой! Боже мой! Для чего ты меня оставил?» – мог бы воскликнуть и он, умирая. Жертвы Голгофской для него как бы вовсе не было, хотя он и приносит жертву на Голгофе Распятому; не было еще, а только будет, через 8000 лет, как для атлантов.
Очень легко отделаться от Куртина легким словом Вольтера-Лукреция:
Tantum religio potuit suadere malorum!
Вот каким злодеяньям вера в богов научила!
Мы в богов не верим и человеческих жертв не приносим. Полно, так ли опять? Чем же была Европа, во время всемирной войны, и что же такое вся наша «культура демонов», как не исполинское «кладбище Гезера», с обугленными костями новорожденных, – Молоху иному, но тех же человеческих жертв? И кто страшнее чудовище, Куртин или мы?
Сколько бы ап. Павел ни доказывал от закона и пророков, что Иисус распятый есть Сын Божий Единородный, воссевший одесную Бога Отца, второе Лицо Троицы, как будет сказано в позднейшем догмате, – иудеи этому не верили, потому что слишком хорошо помнили, что этого нигде в Писании не сказано; кое-что сказано там о Христе – Мессии, Царе израильском, торжествующем, почти ничего – о страдающем; о Сыне же Божием, Единородном, – совсем ничего. Слишком хорошо помнили они Синайскую заповедь: «Да не будет тебе иных богов, кроме Меня». Павел же «иного Бога» проповедовал. Слишком хорошо помнили также, что сказано: «Проклят всяк висящий на древе» (Втор. 21, 23); и этот, Висящий на кресте, воссел одесную Благословенного, – вот кощунство кощунств – то, за что некогда Павел терзал христиан, и за что теперь хотели его самого растерзать иудеи: «Истреби от земли такого, ибо ему не должно жить!» (Деян. 22, 22.)